— Что?.. — шепотом переспросил Крима. — Что движется?..
— Лицо, — сказал Арабей. — Ближе, ближе… И вдруг вижу: смотрит. В глазенки мне смотрит! Сначала думал, почудилось… Нет. Смотрит. А потом говорит… Оглушительно так… «Чего, — говорит, — пялишься? Ты мне — до Высокой Синей Лампочки, понял?»
— Страшно было?..
— Знаешь, нет, — подумав, признался Арабей. — Я ведь тоже тогда был не в себе. «До чего?» — говорю. А оно… в смысле, Тело… подняло Указательный… «Вот до нее», — говорит…
Оба чертика вскинули мордочки, однако круглого объекта в зените не наблюдалось. Было пасмурно, зеленовато-бурая мгла заволакивала округу.
— Как жить? — вырвалось у Кримы. — Как жить, Арабей?
Морпион помычал, подвигал мохнатыми бровками.
— Прикидывай лучше, как выжить, — уныло посоветовал он. — Если опять Белочка накроет… как-то надо будет выживать…
— А если не накроет?
— Если не накроет, тогда проще… Хотя нет. Это мне проще, а тебе… Плохо, что прикидываться ты не умеешь. — Внезапно Арабей оживился, оскалился, повеселел. — Ну вот искал ты смысл жизни… — сказал он. — Убедился, что никакого смысла нет. Но жизнь-то не кончилась! Попробуй выяснить, почему его нет. Поверь, это тоже захватывает…
Они едва успели отскочить. На Запястье, где случился их разговор, рухнула, чуть не придавив обоих, Чужая Рука. Рухнула, вцепилась. Воссияли розоватые идеальной формы Ногти. В вышине загромыхало, заревело.
— Ох, и нарвется Танька! — восхищенно выкрикнул Арабей, оттаскивая Криму на пару-тройку шажков к Предплечью. — Ох, нарвется!..
— Что это?!
— Танька нагрянула… Ты знаешь что? Ты давай к себе беги! Сейчас к бою скомандуют…
— Не побегу… — угрюмо сказал Крима.
Еще пару секунд он стоял колеблясь, затем решился и, выдернув лапку из коготков Арабея, перешагнул на сияющий розовый Ноготь.
— Куда прешься?! — завизжали на Чужом Запястье. — Пошел вон!..
Крима обернулся. Морпион понимающе смотрел ему вослед.
— Удачи тебе там, Крима, — с грустью молвил он. — Соскучишься — возвращайся… Если сможешь, конечно…
Внимал в немом благоговенье…
Михаил Лермонтов
Жизнь отдельно взятого паразита не имеет оправдания. Другое дело, если паразиты сплотились в социум и ты — неотъемлемая его часть. Тут, хочешь не хочешь, возникают такие высокие понятия, как преданность, верность. Жизнь обретает видимость смысла, и даже вред, наносимый тому, на чем вы всем скопом паразитируете, оборачивается священной обязанностью, ибо творится во имя общего блага.
— В чем смысл жизни?
— Чтобы Родина жила!
— А в чем смысл жизни Родины?
Вот с этого-то вопроса, как правило, и начинается распад всего святого. Поэтому нормальный чертик, стоит ему расторгнуть связь с народом и разувериться в общем мнении, долго не протянет: либо сиганет в Бездну, либо перепрыгнет на Чужое Тело, а то и вовсе такое учинит, чему и слова-то не подберешь.
Жизнь не имела смысла. Можно было, конечно, внять совету Морпиона и попытаться от большого отчаяния постичь, почему она его не имеет. Но опять-таки смысл, смысл!..
Соломинка, за которую из последних силенок цеплялся Крима, звалась иначе. Красота. Нежно-розовое сияние безупречного Ногтя — вот ради чего еще стоило жить на этом жестоком и нелепом свете. Именно поэтому Крима и перешагнул с Димки на Таньку, внутренне готовый к неприятию, унижению, ругани — и, будьте уверены, огреб все полной мерой.
Ох и натерпелся поначалу! Грозили оборвать хвостик, сломить рожки, повернуть копытца расколом назад, сбросить в Бездну… Выручила, представьте, искренность. Местный Крима, ранее требовавший применительно к беглецу самых жестоких мер, был настолько тронут его признанием в любви к Танькиным Ногтям, что отмяк, оттаял. Кроме того, изгой просил так немного: позволить полюбоваться хоть издали.
Прониклись, позволили. Чувствовалось, что мнение здешнего Маникюра (не соврал, выходит, Одеор) решало все. Как скажет, так оно и будет. Теперь инотелесный счастливец целыми днями сидел на корточках в районе Кисти, и с мохнатой его мордашки не сходила улыбка умиления. Венец творенья! Ноготь! И какая, в конце концов, разница, кто именно создал подобное Совершенство — природа или разум!
Странный это был мир — Танька. Странный и чарующий. Даже аура тут казалась иной: душистая, чуть приторная. Стоило вдохнуть поглубже, как возникало легкое головокружение. Хотя головенка вполне могла закружиться и от одного взгляда на то, что происходило вокруг.
Крима… Впрочем, пришельца никто уже не звал Кримой или Маникюром — Митькой звали. Думал ли он когда-нибудь, что однажды станет тезкой Родного Тела! Гордиться, впрочем, не стоило: кличка была скорее пренебрежительной. Дмитрий Неуструев считался здесь едва ли не символом мирового зла, поэтому такие слова, как Митька, Митек, Димка, прилагались в основном к буйным и неуравновешенным личностям.
На третий день приблудному была оказана милость: разрешили подсесть поближе. Местный Крима, хрупкий лупоглазый чертик розовато-рыжей масти (а другой тут и не водилось), молча работать не мог и нуждался в слушателе.
— Прихожу вчера к Фтхауэ, — излагал он, шлифуя Ноготь, — а там что-то с чем-то… Представляешь, эта дура…
Странно было слышать, как бесполое существо говорит о себе и о своих коллегах в женском роде. Хотя, если вдуматься, мужской род применительно к чертикам — тоже нелепость. Но не скажешь же в самом деле: «я пришло», «я сделало»… Наверное, кто к чему привык.